Как называется наука о средних веках

Кандидат философских наук О. АНДРЕЕВА

Из глухих времен Средневековья, окутанных плотным туманом легенд, позднейших вымыслов и экзальтированного христианского мистицизма, дошли до нас с десяток понятий, каждое из которых прочно укоренилось в сознании вереницы поколений. Оставим в стороне футбол, значки и прочие детали современного быта, введенные в обиход именно тогда. Сквозь тьму времен перед нами отчетливо высвечивается таинственный женский лик — Прекрасная Дама! Средневековье — время чудес. Именно к области чудесного можно отнести волшебное преображение женского образа из малозаметной детали семейного обихода в загадочную и многоликую, пережившую столетия Незнакомку.

Сколько стоит первородный грех

Средневековье отвело женщине очень скромное, если не сказать ничтожное, место в стройном здании социальной иерархии. Патриархальный инстинкт, традиции, сохранившиеся еще со времен варварства, наконец, религиозная ортодоксия — все это подсказывало средневековому человеку весьма настороженное отношение к женщине. Да и как еще можно было к ней относиться, если на священных страницах Библии рассказывалась история о том, как злокозненное любопытство Евы и ее наивность довели Адама до греха, имевшего столь ужасные последствия для рода человеческого? Поэтому вполне естественным казалось возложить всю тяжесть ответственности за первородный грех на хрупкие женские плечи.

Кокетство, изменчивость, легковерие и легкомыслие, глупость, жадность, завистливость, богопротивная хитрость, коварство — далеко не полный список нелицеприятных женских черт, ставших излюбленной темой литературы и народного творчества. Женскую тему эксплуатировали с самозабвением. Библиография ХII, ХIII, ХIV веков полна антифеминистических произведений самых разных жанров. Но вот что удивительно: все они существовали рядом с совершенно иной литературой, которая настойчиво воспевала и славила Прекрасную Даму.

Но сначала поговорим о социальном статусе женщины. Средневековье заимствовало его из знаменитого Римского права, которое наделяло ее, по сути, единственным правом, вернее, обязанностью — рожать и воспитывать детей. Правда, Средневековье наложило на этот безликий и бесправный статус свои особенности. Поскольку главной ценностью при тогдашнем натуральном хозяйстве была земельная собственность, то женщины зачастую выступали в качестве пассивного орудия для захвата земельных владений и прочей недвижимости. И не нужно обольщаться героизмом рыцарей, завоевывающих руку и сердце возлюбленных: они не всегда делали это бескорыстно.

Совершеннолетним возрастом, позволяющим вступать в брак, считалось 14-летие для мальчиков и 12-летие для девочек. При таком положении вещей выбор супруга целиком зависел от родительской воли. Неудивительно, что освященный церковью брак для большинства становился пожизненным кошмаром. Об этом свидетельствуют и тогдашние законы, очень подробно регламентирующие наказания для женщин, убивших своих мужей, — видимо, такие случаи были не редкостью. Доведенных до отчаяния преступниц сжигали на костре или закапывали живьем в землю. А если еще вспомнить, что средневековая мораль настоятельно рекомендовала жену бить и желательно почаще, то легко представить, как «счастлива» была Прекрасная Дама в своей семье.

Типичны для той эпохи слова доминиканского монаха Николая Байарда, писавшего уже в конце XIII века: «Муж имеет право наказывать свою жену и бить ее для ее исправления, ибо она принадлежит к его домашнему имуществу». В этом церковные воззрения несколько расходились с гражданским правом. Последнее утверждало, что муж может бить жену, но только умеренно. Вообще, средневековая традиция советовала мужу относиться к жене, как учитель к ученику, то есть почаще учить ее уму-разуму.

Брачный контракт с точки зрения Средневековья

К браку в это время относились противоречиво и, на современный взгляд, странно. Далеко не сразу церковь вообще сумела найти достаточно оснований, чтобы оправдать брак как таковой. Очень долго считалось, что настоящим христианином может быть только девственник. Эта концепция, впервые сформулированная Святым Иеронимом и папой Григорием Великим, безоговорочно принималась церковью. Однако уже Блаженный Августин на рубеже IV и V веков утверждал, что брак все-таки не так уж плох. Святой отец тоже признавал превосходство девственников над женатыми, но считал, что в законном супружестве плотский грех превращается из смертного в простительный, «ибо лучше вступить в брак, чем разжигаться». При том строго оговаривалось, что в браке соитие должно совершаться не ради наслаждения, а только с целью рождения детей, у которых, коли они будут вести праведную жизнь, появляется шанс заменить в раю падших ангелов.

Такой взгляд возобладал в церковных кругах лишь в начале IX века, и с той поры брачные союзы стали освящать таинством венчания. А прежде отсутствовало даже само понятие — «брак». Семьей называлось более или менее постоянное совместное проживание многочисленных родственников со стороны «мужа». Количество «жен» никак не нормировалось; более того, их можно было менять, отдавать во временное пользование друзьям или кому-то из родни, наконец, просто выгнать. В Скандинавских странах жена, даже уже венчанная, длительное время вообще не считалась родственницей мужа.

Но и после того, как церковь стала освящать брак, общественная мораль строго делила брачные отношения (более похожие на политический, юридический и финансовый договор) и подлинную любовь. Так, например, одна из высокородных дам XII века Эрменгарда Нарбоннская на вопрос, где привязанность сильнее: между любовниками или между супругами, — ответила так: «Супружеская привязанность и солюбовническая истинная нежность должны почитаться различными, и начало свое они берут от порывов весьма несхожих».

Главное, что требовалось от женщины в браке, — рождение детей. Но сия благословенная способность часто оказывалась для средневековой семьи не благом, а горем, так как сильно осложняла процедуру наследования имущества. Делили добро по-всякому, но самым распространенным способом распределения наследства был майорат, при котором львиную долю имущества, прежде всего земельные наделы, получал старший сын. Остальные сыновья либо оставались в доме брата в качестве приживалов, либо пополняли ряды странствующих рыцарей — благородных, но нищих.

Дочери и жены долгое время вообще не имели никаких прав на наследование супружеского и родительского имущества. Если дочь не удавалось выдать замуж, ее отправляли в монастырь, туда же шла и вдова. Только к XII веку жены и единственные дочери приобрели право наследования, но и тогда (и много позже) они были ограничены в возможности составлять завещания. Английский парламент, например, приравнивал их в этом отношении к крестьянам, бывшим собственностью феодала.

Особенно тяжело приходилось девушкам-сиротам, они целиком попадали в зависимость от опекунов, редко испытывавших родственные чувства к своим подопечным. Если же за сиротой стояло большое наследство, то ее брак обычно превращался в весьма циничную сделку между опекуном и предполагаемым женихом. Например, английский король Иоанн Безземельный (1199-1216), ставший опекуном малютки Грейс, наследницы Томаса Сейлби, решил отдать ее в жены брату главного королевского лесничего Адаму Невилю. Когда девочке исполнилось четыре года, тот заявил о своем желании немедленно вступить с ней в брак. Епископ воспротивился, сочтя такой брак преждевременным, однако во время его отсутствия священник обвенчал новобрачных. Грейс очень скоро овдовела. Тогда король за 200 марок передал ее в жены своему придворному. Однако и тот вскоре скончался. Последним мужем несчастной стал некий Бриан де Лиль. Теперь предприимчивый король получил уже 300 марок (Грейс, видимо, росла и хорошела). На сей раз муж прожил долго, имел зверский характер и постарался, чтобы жизнь его жены не была сладка.

Несмотря на явный родительский и опекунский произвол, церковный обряд венчания предполагал сакраментальный вопрос: согласна ли невеста вступить в брак? Мало у кого доставало смелости ответить «нет». Впрочем, не бывает правил без исключений. Один из испанских королей на дворцовом приеме объявил, что выдает дочь, шестнадцатилетнюю красавицу Урсулу, замуж за своего маршала, которому к тому времени было далеко за 60. Мужественная девушка во всеуслышание отказалась от брака с престарелым маршалом. Король тут же заявил, что проклинает ее. В ответ принцесса, прежде известная своею кротостью и набожностью, сказала, что немедленно покидает дворец и пойдет в публичный дом, где станет зарабатывать на жизнь своим телом. «Я заработаю много денег, — добавила Урсула, — и обещаю воздвигнуть на главной площади Мадрида памятник своему отцу, по великолепию превышающий все памятники, когда-либо стоявшие на земле». Обещание она сдержала. Правда, до публичного дома все-таки не дошла, став наложницей какого-то знатного вельможи. Но когда отец умер, Урсула действительно воздвигла на свои средства пышный памятник в его честь, на несколько веков ставший чуть ли не главным украшением Мадрида.

История отчаянной принцессы на этом не закончилась. После смерти короля на престол взошел брат Урсулы, тоже вскоре скончавшийся. Проклятая дочь по правилам испанского престолонаследия стала королевой и, как в сказке, правила долго и счастливо.

Рождение легенды

Сколь ни многотрудной и причудливой была реальность тех лет, воображению средневекового человека чего-то явно недоставало. Сквозь вековые пелены традиций и религиозных ограничений экзальтированного Средневековья рисовался некий туманный, мерцающий неразгаданной загадкой женский образ. Так возникла легенда о Прекрасной Даме. С относительной точностью можно сказать, что на свет она появилась в конце XI — начале XII века, местом ее рождения считается южная область Франции, Прованс.

Провансом, с которого началось победное шествие Прекрасной Дамы по миру, ныне именуется вся южная окраина Франции, объединяющая несколько провинций: Перигор, Овернь, Лимузин, Прованс и т. д. Вся эта обширная область во времена Средневековья носила название Окситании, так как народ, ее населяющий, говорил на языке «ок», который теперь известен как провансальский. Традиционное разграничение между романскими языками связано с употребляемой в них утвердительной частицей. В провансальском использовалась частица «ок». Она же, кстати, вошла в название одной из южных провинций — Лангедок.

Трубадурами назывались поэты, слагавшие свои песни именно на языке «ок». Стихи на этом языке, посвященные Прекрасной Даме, были первыми произведениями высокой литературы, написанными не на «вечной» латыни, а на разговорном языке, что делало их понятными всем. Великий Данте в трактате «О народном красноречии» писал: «. А другой язык, то есть «ок», доказывает в свою пользу, что мастера народного красноречия впервые стали сочинять стихи на нем, как на языке более совершенном и сладостном».

Образ нашей героини, естественно, собирательный. Но одна особая примета у него все же есть: она безусловно красива. Детские годы Прекрасной Дамы прошли в суровом мужском окружении. Ее породили введенные рыцарским кодексом чести традиции светского обхождения, хороших манер, умения вести приятную беседу, а главное, слагать песни в честь Дамы. Из этих-то песен, к счастью, сохранившихся до наших дней, можно узнать кое-что о ней самой, а также о ее современниках мужчинах, знаменитых трубадурах.

Прекрасная любовь Прекрасной Дамы

Поэты Окситании, воспевавшие Прекрасную Даму, обычно рисовали ее замужней. Замужество было той непреодолимой преградой, благодаря которой любовь приобретала необходимую степень трагической безнадежности. Эта безнадежность и составляла главный предмет лирики трубадуров. Любовь вдохновенного поэта далеко не всегда оказывалась взаимной и только в редких случаях завершалась близостью. Таков был закон рыцарской верности, предполагавший максимальную идеализацию чувства и желательно более полный отказ от плотского наслаждения.

Капризная Дама хотела, чтобы ей служили ради самого служения, а не ради удовольствия, которым она в силах осчастливить возлюбленного. В источниках того времени только однажды встречается история о том, как некая дама пустила воздыхателя в свои покои и, подняв юбку, накинула ее на голову рыцаря. Но и в этом случае счастливчиком оказался не бедный трубадур, а человек с положением, не затруднявший себя сочинением песен. Поведение дамы было сочтено изрядной дерзостью, и обиженный поэт, подсмотревший всю сцену в щелочку, нескромную возлюбленную осуждает.

Впрочем, властвовавшее тогда в умах любовное право имело довольно слабое отношение к современной морали и видело мало преград для настоящей любви. Даже брак, несмотря на некоторые естественные сложности, вроде ревности, не представлял особой помехи в отношениях возлюбленных. Ведь законное супружество не имело ничего общего с любовью. Известен, например, случай, когда так называемый «суд любви» (суды, которые разбирали спорные случаи в отношении дам и их благородных воздыхателей) признал недостойным поведение дамы, отказавшей в «обычных утехах» любовнику после своего замужества. Приговор по этому делу гласил: «Несправедливо, будто последующее супружество исключает прежде бывшую любовь, разве что если женщина вовсе от любви отрекается и впредь не намерена любить».

Вряд ли можно обвинять тех женщин и в меркантильности. Общественное мнение Средневековья весьма и весьма одобряло браки родовитых женщин с менее знатными мужчинами. А потом в трубадуре ценилось прежде всего не происхождение, а его поэтический дар и иные таланты. Ведь жизнь средневекового замка была предельно замкнута. Трубадуры, ведущие кочевой образ жизни, становились желанными гостями при любом дворе. Они часто брали на себя обязанности дворцовых распорядителей и отвечали за все, связанное с приемом гостей и развлечением хозяев.

Иногда трубадурами становились сами господа. Например, один из первых известных нам трубадуров, Гильем Аквитанский, граф Пуатевинский, богатством далеко превосходил самого французского короля, хотя и считался его подданным. А его молодой современник, поэт Маркабрюн, не имел ни рода, ни богатства, как гласят источники, его в младенчестве нашел у своих ворот некий господин. Однако Маркабрюн обладал таким талантом, что «пошла о нем по свету великая молва, и все его слушали, боясь его языка, ибо настолько он был злоречив. «.

Сурова, но справедлива.

В мире рыцарской доблести и чести женщины неожиданно приобретают огромные права, возносятся в сознании мужского окружения на недосягаемую высоту — вплоть до небывалой доселе возможности вершить суд над мужчиной. Правда, все эти права и возможности осуществлялись в очень узкой сфере рыцарской эротики, но и это уже было победой женщины. Дворы знаменитых куртуазных королев того времени — Алиеноры Аквитанской (внучки «первого трубадура» герцога Гильема Аквитанского, бывшей замужем за Людовиком VII Французским, а позже — за Генрихом II Английским) или ее дочери Марии Шампанской и племянницы Изабеллы Фландрской — предстают самыми блестящими центрами рыцарской культуры конца XII века. Именно при их дворах торжественно вершились знаменитые «суды любви».

«Суд любви» в данном употреблении нисколько не метафора. Разбирательства в области любовного права происходили с полным соблюдением всех норм морали и существовавшей тогда судебной практики. Разве только смертных приговоров «суды любви» не выносили.

Вот классический пример решения такого суда. Некий рыцарь страстно и преданно возлюбил даму, «и лишь о ней было все возбуждение духа его». Дама же в ответной любви ему отказала. Видя, что рыцарь упорствует в своей страсти, дама спросила его, согласен ли он достичь ее любви при том условии, что будет исполнять все ее пожелания, каковыми бы они ни были. «Госпожа моя, — ответил рыцарь, — да минует меня толикое помрачение, чтобы в чем-либо я твоим перечил повелениям!» Услышав это, дама тотчас приказала ему прекратить все домогательства и перед прочими восхвалять ее не сметь. Рыцарь вынужден был смириться. Но в одном обществе сей благородный господин услышал, как даму его хулили поносными словами, не смог удержаться и защитил честное имя своей возлюбленной. Возлюбленная, услышав об этом, объявила, что навсегда отказывает ему в любви, так как он нарушил ее повеление.

По этому делу графиня Шампанская «проблистала» таким решением: «Слишком сурова была дама в повелении своем. За любовником же нет провинности в том, что он праведным отпором восстал на хулителей госпожи своей; ибо клятву он дал с тем, чтобы вернее достигнуть любви своей дамы, и потому неправа была она в своем ему повелении более о той любви не ратовать».

И еще одно подобное судебное разбирательство. Некто, влюбленный в достойнейшую женщину, стал настоятельно домогаться любви другой госпожи. Когда цель его была достигнута, «возревновал он об объятиях прежней госпожи, а ко второй своей любовнице спиною обратился». По этому делу графиня Фландрская высказалась следующим приговором: «Муж, столь искушенный в измышлениях обмана, достоин быть лишен и прежней и новой любви, да и впредь бы ему не наслаждаться любовью ни с какой достойной дамой, поелику явственно царит в нем буйное сладострастие, а оно всецело враждебно истинной любви».

Как видим, в сферу влияния женщины вдруг отошла огромная область тогдашней жизни, практически все, что имело значение в отношениях полов. Впрочем, не надо обольщаться. Все свои новые права она приобрела не на пути эмансипации и не в борьбе, а благодаря все той же мужской воле, которая вдруг захотела смирения.

Территория любви

Женщины не преминули воспользоваться новым своим положением. Документы сохранили огромное количество легенд, многие из них позже стали материалом для бесконечного числа обработок и переложений. Сюжетами этих легенд пользовались и Боккаччо, и Данте, и Петрарка. Ими интересовались западные романтики и русские символисты. Одна из них, кстати, положена в основу известной драмы Блока «Роза и Крест». Во всех легендах самую активную роль играют именно женщины.

Трубадур Ричард де Барбезиль долгое время был влюблен в некую даму, жену Джуафре де Тонне. И она ему «благоволила сверх всякой меры, а он ее Всех-Лучшая величал». Но тщетно услаждал он слух любимой песнями. Она оставалась неприступна. Узнав об этом, другая дама предложила Ричарду оставить безнадежные попытки и пообещала одарить его всем, в чем ему отказывала госпожа де Тонне. Поддавшийся искушению Ричард действительно отказался от прежней возлюбленной. Но когда он явился к новой даме, она отказала ему, объяснив, что если он был неверен первой, то и с ней может поступить так же. Обескураженный Ричард решил вернуться туда, откуда ушел. Однако госпожа де Тонне в свою очередь отказалась принять его. Правда, вскоре она смягчилась и согласилась его простить при условии, что сто пар влюбленных явятся к ней и на коленях будут умолять ее об этом. Так и было сделано.

История с противоположным сюжетом связывается с именем трубадура Гильема де Балауна. Теперь уже сам трубадур испытывает любовь дамы и, демонстрируя полное охлаждение, доводит бедную женщину до последних унижений и с побоями (!) изгоняет ее прочь. Однако же настал день, когда Гильем понял, что натворил. Дама же видеть его не захотела и «повелела гнать из замка с позором». Трубадур удалился к себе, скорбя по содеянному. Даме, видимо, было не лучше. И вскоре через благородного сеньора, взявшегося примирить возлюбленных, дама передала Гильему свое решение. Она согласна простить трубадура только при условии, что он вырвет ноготь на большом пальце и принесет его ей вместе с песней, в коей корил бы себя за содеянное безумие. Все это Гильем проделал с великой готовностью.

Читайте так же:  Интересные факты о зерновых

Как видим из приведенных примеров, дамы были суровы, но справедливы. Дошли до нас и истории куда более трагические, отчасти напоминающие современные некрофильские ужасы. Некий Гильем де ла Тор похитил будущую свою жену у миланского цирюльника и любил ее больше всего на свете. Прошло время, и жена умерла. Гильем, от горя впавший в безумие, не поверил этому и стал каждый день приходить на кладбище. Он извлекал покойницу из склепа, обнимал, целовал и просил, чтобы она простила его, перестала притворяться и поговорила с ним. Люди из округи стали гнать Гильема прочь от места захоронения. Тогда тот пошел к колдунам и гадалкам, пытаясь выведать, не может ли мертвая воскреснуть. Какой-то недобрый человек научил его, что если каждый день читать определенные молитвы, раздавать милостыню семи нищим (обязательно до обеда) и поступать так целый год, то жена его оживет, только не сможет ни есть, ни пить, ни разговаривать. Гильем обрадовался, но когда по прошествии года увидел, что все без толку, впал в отчаяние и вскоре умер.

Разумеется, далеко не все подобные сюжеты основываются на реальных фактах. Для создания легенды достаточно было изъять из кансоны (песни о любви) одно-два опорных слова, остальное додумывало изощренное воображение первых комментаторов и жонглеров — исполнителей песен трубадуров. История несчастного де ла Тора — яркий тому пример. В одной из своих песен он действительно обращается к теме смерти. Но как раз вопреки легенде утверждает, что подруге не будет проку, если возлюбленный из-за нее умрет.

А вот история трубадура Гаусберта де Пойсибота звучит, на наш взгляд, весьма правдоподобно. Вполне вероятно, что нечто похожее и впрямь произошло. Гаусберт де Пойсибот по большой любви женился на девице, знатной и прекрасной. Когда муж надолго уехал из дома, за красавицей-женой стал ухаживать некий рыцарь. В конце концов он увел ее из дома и долгое время держал у себя в любовницах, а потом бросил. На пути домой Гаусберт случайно оказался в том же городе, где обреталась его жена, брошенная любовником. Вечером Гаусберт отправился в публичный дом и обнаружил там супругу в самом плачевном состоянии. Дальше анонимный автор продолжает, как в романе эпохи романтизма: «И как увидели они друг друга, то испытали оба стыд великий и великую скорбь. Ночь он с нею провел, а наутро вместе вышли они, и он отвел ее в монастырь, где и оставил. От такого горя бросил он пение и трубадурское художество».

Что впереди? – бессмертие

Условность, которой обставлялся рыцарский быт, предполагала, несмотря ни на что, предельную искренность своих адептов. То, что теперь кажется нам наивным и неправдоподобным, тогда воспринималось со всей чистотой и глубиной чувства. Именно поэтому многим сюжетам средневековой лирики взыскательная культура христианского мира даровала вечную жизнь. Такова история «дальней любви» трубадура Джуафре Рюделя, который имел несчастье влюбиться в принцессу Триполитанскую, никогда ее не видев. Он отправился на ее поиски, но во время морского путешествия заболел смертельной болезнью. В Триполи его поместили в странноприимный дом и дали знать об этом графине. Она пришла и заключила трубадура в объятия. Он же сразу пришел в себя, узнав Даму своего сердца, и возблагодарил Господа за жизнь, сохраненную до тех пор, пока он не увидел своей любви. Он умер у нее на руках. Она же велела его похоронить с великими почестями в храме тамплиеров, а сама в тот же день постриглась в монахини.

Одна из кансон, сочиненная Джуафре Рюделем в честь дальней возлюбленной, звучит так:

Длиннее дни, алей рассвет,
Нежнее пенье птицы дальней,
Май наступил — спешу я вслед
За сладостной любовью дальней.
Желаньем я раздавлен, смят,
И мне милее зимний хлад,
Чем пенье птиц и маки в поле.
Мой только тот правдив портрет,
Где я стремлюсь к любови дальней.
Сравню ль восторги всех побед
С усладою любови дальней.

К числу бессмертных историй, порожденных этой блистательной эпохой, относится и знаменитый сюжет о «съеденном сердце». Прекрасный и доблестный рыцарь Гильем де Кабестань полюбил жену своего сеньора, господина Раймона де Кастель-Россильон. Узнав о такой любви, Раймон преисполнился ревностью и запер неверную жену в замке. Затем, пригласив к себе Гильема, увел его далеко в лес и там убил. Раймон вырезал сердце несчастного влюбленного, отдал его повару, а приготовленное кушанье приказал подать за обедом жене, ни о чем не подозревавшей. Когда Раймон спросил ее, понравилось ли ей угощение, дама ответила утвердительно. Тогда муж объявил ей правду и в доказательство показал голову убитого трубадура. Дама ответила, коль скоро муж угостил ее таким прекрасным блюдом, то иного она не отведает вовек, и бросилась с высокого балкона вниз.

Услышав о чудовищном злодеянии, король Арагонский, чьим вассалом был Раймон, пошел на него войной и отнял у него все имущество, а самого Раймона заключил в тюрьму. Тела обоих возлюбленных он приказал с подобающими почестями похоронить у церковного входа в одной могиле, а всем дамам и рыцарям Россильона повелел ежегодно собираться в этом месте и отмечать годовщину их смерти.

Эта история переработана Боккаччо в «Декамероне» и с тех пор пользуется огромной известностью в мировой литературе. Из современных ее обработок достаточно вспомнить фильм Питера Гринуэя «Повар, вор, его жена и любовник».

Прекрасная Дама просуществовала недолго. Уже в первой половине XIII века, в период с 1209 по 1240 год, Прованс подвергся четырем крестовым походам из Северной Франции, возглавляе мым знаменитым Симоном де Монфором. В истории Франции они остались под именем альбигойских войн.

Формальным поводом к началу военных действий стали ереси самого разного толка, распространившиеся по всему Провансу, отличавшемуся крайней веротерпимостью. Одним из наиболее мощных еретических движений было движение так называемых катаров с центром в городе Альби. Отсюда и название войн. Впрочем, как обычно бывает, главным поводом к войне стал не столько религиозный фанатизм, сколько тот факт, что Прованс, исторически самая развитая, прогрессивная и богатая часть Франции, фактически жил жизнью, от нее не зависящей.

С падением Прованса трубадурское искусство быстро пришло в упадок и скоро забылось. Но дело было сделано. Нравы стали изысканнее и гуманнее, а Прекрасная Дама, сменившая с тех пор тысячи имен, жива по сей день.

Иллюстрация: «Битва в Ронсевальском ущелье»

На средневековой миниатюре изображена битва в Ронсевальском ущелье, в Пиренеях, в которой погиб Бретонский маркграф Роланд, — это случилось в августе 778 года. О подвиге маркграфа рассказывает «Песнь о Роланде», сложенная около 1100 года.

Как называется наука о средних веках

МЕДИЕВИСТИКА — [ Словарь иностранных слов русского языка

МЕДИЕВИСТИКА — (от лат. medius средний и aevum век эпоха), раздел исторической науки, изучающий историю Европы в средние века (5 сер. 17 вв.) … Большой Энциклопедический словарь

медиевистика — сущ., кол во синонимов: 1 • история (61) Словарь синонимов ASIS. В.Н. Тришин. 2020 … Словарь синонимов

медиевистика — и, ж. > medieval > нем. Mediavistik. Раздел исторической науки, изучающий историю средних веков Западной Европы. Это принятое в медиевистике членение потребителей культуры <между авторами мэтрами и профанами>. Октябрь 2000 12 171.… … Исторический словарь галлицизмов русского языка

Медиевистика — (от лат. medius средний и лат. aevum век, эпоха; англ. Medieval studies) раздел исторической науки, изучающий историю европейского Средневековья. В более широком, но в менее употребительном смысле медиевистика… … Википедия

медиевистика — и; ж. [от лат. medialis находящийся посредине и aevum век, эпоха] Раздел исторической науки, изучающий историю Западной Европы в средние века. * * * медиевистика (от лат. medius средний и aevum век, эпоха), раздел исторической науки, изучающий… … Энциклопедический словарь

Медиевистика — (от латинского medius средний и aevum век, эпоха) раздел исторической науки, изучающий историю средних веков (См. Средние века) в Западной Европе (в более широком, но менее употребительном значении и в других районах мира). Согласно… … Большая советская энциклопедия

МЕДИЕВИСТИКА — (от лат. Medii aevi средние века) область ист. науки, изучающая историю ср. веков в Зап. Европе (в более широком, но менее употребительном значении у всех народов мира, прошедших стадию феодализма). Согласно периодизации истории, принятой в… … Советская историческая энциклопедия

медиевистика — медиевистика, медиевистики, медиевистики, медиевистик, медиевистике, медиевистикам, медиевистику, медиевистики, медиевистикой, медиевистикою, медиевистиками, медиевистике, медиевистиках (Источник: «Полная акцентуированная парадигма по А. А.… … Формы слов

Медиевистика — (от лат. medius средний и aevum век, эпоха) область ист. науки, изучающая историю средних веков в Зап. Европе. Соглас но принятой в историографии периодизации, история стран Европы в эпоху Средневековья охватывает период с V по XV в. Впервые… … Средневековый мир в терминах, именах и названиях

Наука в Средние века.

Так нaзываемые Срeдние вeка в истoрии кaждой стрaны зaнимают рaзный пeриод. В oбщем случае, как правило, подобным образом именуют промежуток с V по XV века, отсчитывая его от 476 года, когда пала Западная Римская империя. Культура Античности погибала под натиском варваров. В этом одна из причин того, почему Средние века так часто называют темными или мрачными. Вместе с затуханием Римской империи исчезал и свет разума, и красота искусства. Однако научные открытия и изобретения в Средние века — отличное доказательство того, что даже в самые сложные времена человечество умудряется сохранять ценные знания и, более того, развивать их. Отчасти этому способствовало христианство, но большая доля античных наработок сохранилась благодаря арабским ученым.

Наука в Средние века в первую очередь развивалась в монастырях. После падения Рима хранилищем античной мудрости стала Византия, где к тому времени христианская церковь уже играла заметную, в том числе и политическую роль. В библиотеках константинопольских монастырей хранились труды выдающихся мыслителей Греции и Рима. Трудившийся в IX веке епископ Лев много времени посвящал математике. Он был в числе первых ученых, ставших применять буквы в качестве математических символов, что фактически дает право называть его одним из основоположников алгебры.

На территории монастырей переписчики создавали копии античных трудов, комментарии к ним. Математика, развивавшаяся под их сводами, легла в основу архитектуры и сделала возможным возведение такого образца византийского искусства, как храм Святой Софии.


фото: Храм Святой Софии в Стамбуле
Есть основания полагать, что византийцы создавали карты, путешествуя в Китай и Индию, им была ведома география и зоология. Однако сегодня большая часть информации о состоянии, в котором пребывала наука в Средние века на территории Восточной Римской империи, нам неизвестна. Она похоронена в руинах городов, постоянно подвергавшихся вражеским нападениям на протяжении всего периода существования Византии.

Многие античные знания получили свое развитие за пределами Европы. Арабский халифат, развивавшийся под влиянием античной культуры, фактически спас знания не только от варваров, но и от церкви, которая хоть и благоприятствовала сохранению мудрости в монастырях, но приветствовала далеко не все научные труды, стремясь обезопасить себя от проникновения ереси. По прошествии некоторого времени античные знания, дополненные и переработанные, вернулись в Европу.

На территории Арабского халифата в Средневековье развивалось огромное количество наук: география, философия, астрономия, математика, оптика, естествознание.

Астрономия во многом базировалась на знаменитом трактате Птолемея «Альмагест». Интересно, что такое названия труд ученого получил после того, как был переведен на арабский и затем снова возвращен в Европу. Арабские астрономы не только сохранили греческие знания, но и приумножили их. Так, они предполагали, что Земля представляет собой шар, и смогли измерить дугу меридиана, чтобы вычислить размеры планеты. Арабские ученые дали название многим звездам, расширив тем самым описания, приведенные в «Альмагесте». Кроме того, в нескольких крупных городах они соорудили обсерватории.

Средневековые открытия и изобретения арабов в области математики также были довольно обширными. Именно в исламских государствах берет свое начало алгебра и тригонометрия. Даже слово «цифра» имеет арабское происхождение («сифр» означает «нуль»).

Многие научные открытия и изобретения в Средние века арабами были позаимствованы у народов, с которыми они постоянно торговали. Через исламские страны в Европу из Индии и Китая попали компас, порох, бумага. Арабы, кроме того, составляли описание государств, через которые им приходилось путешествовать, а также встречавшихся народов, в том числе и славян. Арабские страны стали и источником культурных изменений. Считается, что именно здесь была изобретена вилка. С территории исламских государств она сначала попала в Византию, а затем и в Западную Европу.

Научные открытия и изобретения в Средние века на территории христианской Европы в основном появлялись в монастырях. До VIII века, правда, знания, которым уделяли внимание, касалось священных текстов и истин. Светские науки стали преподаваться в школах при соборах лишь во время правления Карла Великого. Грамматика и риторика, астрономия и логика, арифметика и геометрия, а также музыка (так называемые семь свободных искусств) первоначально были доступны только знати, но постепенно образование стало распространяться на все слои общества.

К началу XI века школы при монастырях стали преобразовываться в университеты. Светские учебные заведения появились постепенно во Франции, Англии, Чехии, Испании, Португалии, Польше.

Особый вклад в развитие науки внесли математик Фибоначчи, естествоиспытатель Вителлин, монах Роджер Бэкон. Последний, в частности, предполагал, что скорость света имеет конечную величину и придерживался гипотезы, близкой к волновой теории его распространения.

Технические открытия и изобретения в XI–XV веках подарили миру многое, без чего нельзя было бы достигнуть того уровня прогресса, который характерен для человечества сейчас. Более совершенными стали механизмы водяных и ветряных мельниц. На смену колоколу, отмерявшему время, пришли механические часы. В XII веке мореплаватели стали использовать для ориентации компас. Порох, изобретенный в Китае еще в VI веке и завезенный арабами, стал играть значительную роль в европейских военных походах только в XIV веке, когда изобрели и пушку.

В XII веке европейцы также познакомились с бумагой. Открылись производства, изготавливавшие ее из разных подходящих материалов. Параллельно развивалась ксилография (гравировка по дереву), которая постепенно была вытеснена книгопечатанием. Его появление в европейских странах датируется XV веком.

Изобретения и научные открытия 17 века, а также всех последующих во многом базируются на достижениях средневековых ученых. Алхимические поиски, попытки найти край мира, желание сохранить наследие Античности сделали возможным прогресс человечества в эпоху Возрождения и Нового времени. Научные открытия и изобретения в Средние века способствовали становлению знакомого нам мира. А потому, пожалуй, будет несправедливым называть этот период истории беспросветно мрачным, помня лишь об инквизиции и церковных догмах того времени.

Пополняйте копилку друзей. Если вам нужен взаимофренд, то черкните об этом в комментарии ниже.

Отступники темного времени: были ли в Средневековье атеисты?

Михаил Майзульс

Стоит заговорить о Средневековье, мы сразу же вспоминаем о готических соборах–небоскребах во славу Божью; пламенных инквизиторах, преследовавших истово верующих еретиков; движимых благочестием (заодно с ненавистью к неверным и стремлением обогатиться) крестоносцах или их недостаточно благочестивых собратьях, которые сперва грабили окрестное аббатство, а потом замаливали грехи. Средневековье — и в устах тех, кто порой тоскует о нем как о потерянном рае незамутненного благочестия, и тех, кто использует это слово как символ религиозного фанатизма и диктата церкви в мирских делах, — обычно предстает как эпоха всеобщей веры, у которой не было альтернатив. Однако действительно ли это так, и были ли в Средние века неверующие? Возможен ли столь радикальный нонконформизм в эпоху нормативной религиозности? T&P вместе с Михаилом Майзульсом предлагают в этом разобраться.

Около 1200 года приор церкви Святой Троицы в Олдгейте, неподалеку от Лондона, жаловался на то, что вокруг многие не верят в Бога и говорят, что мир скорее управляется случаем, чем провидением, что душа умирает вместе с телом и что раз они никогда не видели ангелов с демонами, то тех попросту не существует. Возможно, это было всего лишь привычное сетование на невежество паствы, просто усиленное гиперболой, превратившей не слишком усердных и почтительных прихожан в откровенных безбожников.

Но вот в 1320 году некая Гимет из Орнолака, что в предгорьях Пиренеев, представ перед епископом Памье, была вынуждена признаться, что раньше — пока ее не вызвали к инквизитору — считала, что душа смертна, что нет ни рая, ни ада, ни загробного воздаяния. Душа, рассуждает Гимет, — это кровь. Она множество раз видела, как животное, когда из него вытечет кровь, умирает, но ни разу не видела, чтобы из уст умирающего вылетело хоть что-то, кроме легкого дуновения.

Перенесемся на два века вперед. В 1502 году, за пятнадцать лет до того, как Лютер прибил на церковные врата в Виттенберге свои подрывные тезисы, в Гааге был осужден на вечное заключение священник Герман ван Рейсвейк. Он утверждал, что христианство — сплошной обман; что никакого ада не существует; что душа умирает с телом, как учили ученейший Аристотель и его комментатор Аверроэс; что Христос был глупцом и соблазнителем простодушных; что «…столько людей было убито из-за него и его пустого Евангелия»; что Христос не был сыном всемогущего Бога; что «…вера наша — вымысел, как доказывает пустое Писание, и вымышленная Библия, и бредовое Евангелие»; «я родился христианином, но я уже не христианин, как эти глупцы».

Гаргантюа — богомолец?

Классический текст, с которым спорят или реже солидаризируются почти все историки, отправляющиеся на поиски скептиков и атеистов Средневековья и Раннего Нового времени, — книга Люсьена Февра «Проблема неверия в XVI веке: Религия Рабле», вышедшая в оккупированном Париже в 1942 году.

Читайте так же:  Как называется болезнь когда человек не может ходить

Февр пытался доказать, что во времена Франсуа Рабле отдельные атеисты, возможно, и были, а вот атеизма — как целостной интеллектуальной альтернативы христианству и его картине мира — не было. Голос радикальных скептиков — если бы они вдруг осмелились высказаться вслух, — почти не мог быть услышан, а редких одиночек, которые отворачивались от христианства, ждало молчание или костер, как печатника и эрудита Этьена Доле, сожженного в 1546 году. Если в XVI веке мы слышим об атеистах, то всегда не в первом («я атеист»), а в третьем лице — «такой-то — завзятый безбожник». В собственном неверии никто не признается. Атеист — это всегда другой. Тем более это справедливо для Средневековья.

Л. Февр «Проблема неверия в XVI веке: Религия Рабле»

Действительно, как отмечает немецкий медиевист Петер Динцельбахер в статье с характерным названием «Неверие в эпоху веры», многие истории атеизма, упомянув Лукреция, Эпикура и еще кого-то из древних, перескакивают Средние века, чтобы сразу же устремиться в XVII век с его либертинажем либо прямиком в XVIII век к легендарному «Завещанию» священника-атеиста Жана Мелье, который в течение сорока лет служил литургии и слушал исповеди, а потом написал потомкам: «Итак, знайте, друзья мои, что всякий культ и поклонение богам есть заблуждение, злоупотребление, иллюзия, обман и шарлатанство, что все законы и декреты, издаваемые именем и властью бога и богов, лишь измышление человека».

«Проблема неверия в XVI веке» — 500-страничная атака против осовременивания прошлого, которое Февр считал одним из тягчайших грехов, какой только подстерегает историка, и лично против филолога Абеля Лефрана — известного специалиста по Рабле. Тот согрешил тем, что изобразил «отца» Гаргантюа и Пантагрюэля не просто как насмешливого вольнодумца, а как предшественника радикальных скептиков и атеистов XVII–XVIII веков. Лефран утверждал, что Рабле, смеясь над церковниками и католическими догмами, к 1532 году утратил веру в бессмертие души и перестал быть христианином.

Отвечая ему, Февр убеждает нас, что Рабле, со всеми его грубо-плотскими насмешками над монахами и всем католическим благочестием («Клянусь язвами исподними… клянусь святой Сосиской… святым апостолом Препохабием… святой угодницей Милашкой»), был вовсе не атеистом, а верующим гуманистом. Он отвергал не милосердного Бога-творца, а пламенную нетерпимость церквей, столкнувшихся в схватке за души верующих.

Но еще важнее его второй вывод: в XVI веке атеизм как осознанный интеллектуальный выбор был попросту невозможен. Все стороны частной и публичной жизни человека, будь он неграмотным крестьянином, состоятельным буржуа или владетельным сеньором, были неразрывно переплетены с религией (в ее католическом или протестантском изводе). Натурфилософия того времени, которой было еще далеко до «научной революции», случившейся в следующем столетии, еще не могла предложить никакой целостной альтернативы средневековой картине мира, созданного Богом-творцом, который регулярно «спускается» в этот мир, чтобы приостановить действие регулярных законов природы и совершить чудо. «Попытка изобразить XVI век как скептический, распущенный, рационалистический… оказалась бы самой скверной из всех ошибок и иллюзий».

Однако портрет XVI столетия, который блистательно нарисовал Февр, во многом уже устарел, а историки нашли множество свидетельств скептицизма и прямого неверия, требующих пересмотреть границы мыслимого и возможного, — причем не только для интеллектуалов, но и для простецов, — в Средневековье и раннее Новое время.

Инаковерующие

Крестьянка Гимет, ссылавшаяся на свои наблюдения за умирающими, и священник Герман, ссылавшийся на Аристотеля, у инквизиторов числились по разряду еретиков, однако были не просто инаковерующими. Не отрицая существование Бога (по крайней мере, нам об этом неведомо), они отринули или подвергли сомнению одну из важнейших основ христианства, без которой нет ни вечных мук, ни вечной жизни: бессмертие души.

Отправляясь на поиск средневековых неверующих, историки порой ограничиваются строгим — то есть, по сути, современным — определением атеизма. Они разыскивают только тех, кто, будучи рожден в христианской среде (мы сейчас не говорим о неверующих иудеях и мусульманах или о тех европейцах, которые еще толком не были охвачены христианской проповедью), прямо утверждал, что не верит в Бога или что Бога не существует либо признавался в радикальном сомнении на сей счет. Однако примеры Гимет и Германа явно требуют раскинуть сети шире. Для того чтобы порвать с христианством, не обязательно было объявлять, что никакого Бога нет. Было достаточно вывести его из игры, отринув такие важнейшие элементы христианской картины мира, как провидение (попечение Бога о человечестве и его вмешательство в ход истории) или бессмертие души с загробным воздаянием.

Средневековая латынь, не говоря уже о народных языках, слова «атеист» не знала. Однако отсутствие понятия не обязательно означает отсутствие реалий, которые мы привыкли описывать с его помощью. В конце концов, мы говорим о «социальных структурах» Средневековья или о средневековой «сексуальности», хотя ни в одном из текстов той поры мы таких выражений не встретим. В средневековой латыни есть целый ряд слов, за которыми могло бы скрываться неверие, вроде «incredentia» или «infidelitas». Однако они скорее означают не отсутствие веры как таковой, а неверную веру. Мусульмане и иудеи — неверные, точно так же неверными называют еретиков, извративших верную веру не извне, а изнутри христианства — они «неверны» Богу, как вероломный вассал — своему сеньору, которому он изменил. Любое «иноверие» легко приравнивается к «неверию». Более того: ярлык «неверия» порой наклеивают на сомнения в истинах веры или на богохульные речи, аналогично тому, как колдунов, (якобы) отдавшихся во власть дьявола, называли богоотступниками.

Сплошное барышничество

Гораздо чаще, чем с открытым неверием или сомнением в фундаментальных догматах христианства, мы сталкиваемся со свидетельствами средневекового антиклерикализма: от карнавального смеха над духовенством, который знал свое время и место и не воспринимался клириками как покушение на основы, до яростной ненависти к римской церкви и фронтальной атаки против ее институтов, которые приравнивались к ереси и преследовались инквизицией. Причем граница между легитимной пародией и богохульной профанацией, конечно, была подвижна. Как пишет Петер Динцельбахер, антиклерикализм мог быть связан с неверием, однако чаще, напротив, был проявлением религиозности — страха верующих, что дурное духовенство ведет свою паству не в рай, а в ад.

На полях одного фламандского часослова XIV века странный гибрид в митре, похожей на епископскую, выставляет вперед свой фаллос, заканчивающийся рукой, сложенной в жесте благословения (кто-то из читателей позже грубо зарисовал вызывающую наготу), а в одной из рукописей «Романа о розе» примерно той же поры две монахини собирают в подол висящие на ветвях дерева фаллосы. Такие примеры сексуальной травестии и пародии на церковные символы — обычное дело на полях готических часословов и Псалтирей, которые для благочестивых упражнений и для услаждения взора заказывали знатные и состоятельные миряне. По критериям Нового времени, средневековое благочестие было сравнительно терпимо к смеху, если пародия не атаковала фундаментальных истин христианства и не выходила за пределы «низких» жанров: никому бы не пришло в голову нарисовать с огромным фаллосом не , а лично святого Петра.

Однако если за сальными шутками в адрес клириков или таинств церковь чувствовала душок ереси или атаку на собственную духовную, а заодно и мирскую власть, у вольного или невольного богохульника в позднее Средневековье был немалый шанс познакомиться с инквизитором. Так случилось, скажем, с ткачом Пьером Сабатье из окрестностей Памье (1318 год), который как-то сказанул, что благословленная свеча, которую принято вставлять в рот умирающему, принесет его душе не больше пользы, чем если ее вставить в зад.

От антиклерикализма до неверия не один, а множество шагов. Не всякие выпады в адрес клириков скрывали последовательный антиклерикализм. Не всякий антиклерикализм приводил к разрыву с Римской церковью. И уж точно в исключительных случаях разочарование в церкви вело не в одну из ересей, а в никуда. Яростные выпады против католического учения и духовенства, которые звучали из уст многих средневековых еретиков: от вальденсов и катаров до лоллардов и гуситов, а в XVI веке были активизированы протестантами, обычно свидетельствовали о мощной тяге к сакральному и мечте о его очищении, а не о стремлении выгнать Бога из собственной жизни и сбросить его с парохода истории.

Однако если антиклерикализм вовсе не тождествен неверию, в обществе, где вера есть не только культурная норма, но и важнейшая социальная скрепа, неверие, видимо, почти всегда замешано на антиклерикализме. Критика идей неразрывно связана с критикой институтов, которые их олицетворяют, проповедуют и используют для легитимации своего мирского господства и монополии на истину. У многих в Средневековье были вопросы к церкви: у одних — как им жить, у других — как она живет.

Поле чудес: жития против сомнений

Часто пишут, что человек Средневековья (без этой безликой абстракции порой не обойтись) жил в напряженном ожидании чуда, а в мире, как он себе его представлял, вмешательство сверхъестественных (божественных и демонических) сил было в порядке вещей, не вызывало удивления и, как считалось, происходило чуть ли не ежечасно. Господь, Дева Мария, ангелы и святые являлись в видениях, в которых вознаграждали праведников за их праведность, предостерегали грешников от дальнейших грехов или приоткрывали людям секреты грядущего; святые при жизни и после смерти — через мощи или их образы — исцеляли физические недуги, изгоняли демонов из одержимых или наказывали святотатцев, покусившихся на их честь либо имущество посвященных им храмов.

Действительно, если взглянуть на жития святых, сборники чудес (miracula), или «примеры» (exempla) — короткие назидательные истории, которыми проповедники оснащали проповеди, чтобы привлечь публику нравоучительным анекдотом и лучше запечатлеть в ее памяти моральный урок, чудо покажется повседневностью, а вера в него — безусловным рефлексом средневекового человека.

Однако этот рефлекс скорее был условным, или, если говорить осторожнее, его безусловность несколько преувеличена. Нельзя забывать о том, что подобные тексты — не прямое отражение верований и чувств тех, кто их создавал, или тем более тех, для кого они предназначались, а инструмент убеждения. Они составлялись не только чтобы прославить Бога и сохранить память о совершенных им чудесах, но и, как говорят французы, для того чтобы faire croire — убедить сомневающихся, обезоружить критиков и привлечь равнодушных.

Во многих средневековых храмах или монастырях, где хранились мощи кого-либо из святых или считавшиеся чудотворными образы, из года в год, а порой и из века в век вели учет чудес, которые их небесные патроны совершали по месту своего земного пребывания или на расстоянии. Фиксируя все случаи исцеления, изгнания демонов или исполнения сокровенных просьб, клирики выступали в роли хранителей памяти и рекламных агентов своих невидимых сеньоров. Новые и новые чудеса популяризировали культ святого, а значит, укрепляли авторитет и благосостояние его «дома», куда стекались скромные подношения простых паломников и щедрые дары знатных покровителей.

Saint Augustine, ‘La Cite de Dieu’

Кроме того, в самих известиях о чудесах мы регулярно сталкиваемся с отзвуками сомнений, а порой и прямого вызова, который бросали святым и Богу. На страницах житий или в сборниках exempla появляются скептики, насмешники или хулители, которые отказываются верить в чудотворную силу какого-то святого или конкретного изображения, а то и в силу святых как таковых (как некий сеньор, разграбивший в XI веке аббатство Флери и якобы утверждавший, что святые ему ничего не сделают, а те, кто им поклоняется, — остолопы). Мы слышим голоса, которые разоблачают чудеса как обман или, признавая факт внезапного исцеления, приписывают его не сверхъестественному вмешательству вышних сил, а воле случая или судьбы (давних конкурентов провидения) или естественным причинам.

Точно так же с недоверием, а то и с прямым осмеянием порой сталкивались визионеры, утверждавшие, что их душа, покинув тело, побывала в мире ином (как английский монах Эдмунд из Эйншема в 1196 году или крестьянин Туркилль в 1206 году), или претендовавшие на то, что удостоились особого откровения, явленного им ангелами, святыми, Девой Марией или самим Христом. Конечно, визионеров — особенно если это были не клирики, а , и не мужчины, а женщины, — часто обвиняли в том, что их «откровения» на самом деле — дьявольское наваждение. Однако иногда звучали и более приземленные подозрения: что их рассказ о видении — просто выдумка, либо что им действительно что-то привиделось, но видение — скорее плод физического или психического недуга, а не послание свыше.

Страх ада был одним из главных педагогических инструментов церкви и одной из важнейших опор ее земной власти — возможно, поэтому средневековые богохульники и еретики, если судить по сетованиям проповедников и инквизиционным регистрам, так часто атаковали учение о загробном воздаянии, утверждая, что ад — это вымысел священников или что всеблагой Бог не мог быть настолько жесток, чтобы обречь большую часть людей на вечные муки. В 1247 году инквизиция осудила некоего Пьера Гарсиа де Бурж-Но из Тулузы, который, видимо, был катаром. Он утверждал, что существует два бога, добрый и злой: добрый, создавший невидимые духовные сущности, и злой, сотворивший наш материальный мир. На одном из допросов он заявил, что «если бы ему в руки попался этот Бог, который из тысячи людей, сотворенных им, одного спасет, а остальных проклянет, то растерзал бы и разорвал бы его ногтями и зубами и отверг бы как ложного и вероломного и наплевал бы ему в лицо, приговаривая: да умрет он от этого плевка».

Конечно, авторы житий или сборников «примеров», за редкими исключениями, упоминают о насмешниках и скептиках лишь для того, чтобы их «обезвредить»: рассказать о том, как они в конце концов уверовали и покаялись, либо, если их духовная слепота оказывается неизлечимой, — о том, как Господь или конкретный оскорбленный святой явил новое чудо и покарал хулителей. Фигура сомневающегося или неверующего служит контрпримером, который требуется, чтобы прославить веру (подобно тому, как на статуях, украшающих фасады готических храмов, фигурка какого-нибудь императора-язычника, придавленного ногой святого, которого тот некогда приказал замучить, нужна для того, чтобы показать его бессилие перед лицом Христа и Церкви). Тем не менее то, насколько часто в средневековых текстах упоминаются хулители, говорит о том, что сомнение в чудесах вовсе не воспринималось как немыслимое и, вероятно, встречалось не так уж редко.

Инфляция чудесного и «расколдовывание мира»

Сама идея, что чудо может быть не только мнимым, дьявольским, то есть античудом, но и просто вымышленным, не-чудом, порой звучит не только извне, но и изнутри церкви. Популяризируя чудеса своих святых, церковь в позднее Средневековье придирчиво следила за любыми проявлениями чудесного, которые возникали вне ее институциональных рамок или не вписывались в ее догматические горизонты («народные» культы, сомнительные местночтимые святые, о которых ничего не было толком известно, и так далее). С конца XII века Папский Престол стал вводить формализованный процесс канонизации святых, который подразумевал придирчивое исследование чудес, совершенных — или не совершенных — кандидатом на святость. Как показал французский историк Андре Воше, клирики, входившие в комиссии по канонизации, стремилась отделить истинные чудеса от ложных: античудес, подстроенных дьяволом; событий, которые действительно имели место, но объяснялись естественными причинами, а значит, не были чудесами; фальшивых чудес, которые были выдуманы или подстроены.

В конце XV века ученый доминиканец Джованни Баттиста де Джудичи призывал искоренить множество сомнительных народных культов, чтобы паства не усомнилась и в безупречных ортодоксальных святых. Если люди увидят, как те, кого они сами знали при жизни и кто вовсе не был так праведен и безупречен, как теперь утверждает молва, почитают святыми, они рискуют потерять веру и в древних христианских святых, задавшись вопросом, не возник ли когда-то их культ из точно такого же народного заблуждения.

Из первых уст голос радикального сомнения или неверия мы чаще всего слышим в двух типах текстов. Во-первых, это редкие в Средневековье автобиографии или, скорее, сборники видений, монастырские хроники или деловые записи, в которые вкрапляется автобиографический нарратив. В них собственные сомнения обычно служат ступенью к радикальному преображению, а пишущий смотрит на них как на нечто преодоленное и оставшееся в прошлом (по крайней мере, средневековые автобиографии нераскаявшихся неверующих нам не известны). Так, бенедиктинский монах Отлох Санкт-Эммерамский (XI век) в «Книжице о своих искушениях» вспоминал о том, как некогда, по наущению дьявола, сомневался в истинности Священного Писания и в существовании всемогущего Бога. Сомневался, но искушение поборол.

Второй и, наверное, самый важный источник «безбожных» признаний — материалы инквизиционных расследований. Не обязательно по обвинению в конкретной ереси, часто — по делам о богохульстве. Это слово было очень уклончиво и могло означать как намеренные выпады в адрес церкви и ее истин, так и пьяную божбу после возлияния в таверне или проигрыша в кости. В 1516 году перед трибуналом в Куэнке предстал некий Хуан Гутьеррез, который как-то заявил, что «Dios no es nada» («Господь — ничто»). В ответ на обвинение, что он отрицал бытие Господне, Хуан отвечал, что ничего подобного не имел в виду, что эти слова — просто ругательство, которое у него вырвалось в гневе, и что «даже иудеи и мавры верят в Бога». Таких историй по всей Европе можно насчитать тысячи.

Le Livre des merveilles

Вопрос, как их толковать. Инквизиционный допрос — это не интервью с антропологом и не полная доверия исповедь понимающему священнику. «Информант», даже если к нему не применяют никаких мер воздействия и если он не повторяет то, что от него хочет услышать инквизитор, а говорит вольно, по понятным причинам, заинтересован в том, чтобы скрыть свои крамольные убеждения и нейтрализовать сказанное, представив его как банальность. Это, конечно, не значит, что за любой руганью по поводу церкви или сальным словцом в адрес Бога, Девы Марии или святых скрывалось неверие. Однако, читая многие показания, не всегда легко провести четкую грань между сомнением и отрицанием, давно выстраданным неверием и ситуативным вызовом, который человек в отчаянии или гневе бросает Богу, не услышавшему его молитв.

Хлеб как хлеб

Но есть и более ясные случаи. В материалах инквизиционных трибуналов позднего Средневековья и раннего Нового времени часто слышны голоса самодеятельных богословов и философствующих вольнодумцев, которые на свой страх и риск, и каждый из них — на свой лад отбрасывали многие догмы католицизма как неправдоподобные и выстраивали из того, во что готовы были поверить, собственные версии христианства, не сводимые — или не сводящиеся целиком — ни к одной структурированной ереси того времени. Некоторые из них шли еще дальше и от сомнения в отдельных фундаментальных догматах (божественности Христа, непорочном зачатии или загробном воздаянии) приходили к отрицанию провидения или вовсе отвергали существование всемогущего, всеведущего и всеблагого Бога, сотворившего небо и землю. Среди них встречаются не только увлеченные античной премудростью интеллектуалы, но и простецы из низов, которые особенно интриговали историков.

Настоящий кладезь такого народного скептицизма — инквизиционный регистр Жака Фурнье, епископа Памье, который в 1318–1325 годах, стремясь искоренить последние следы катарской ереси, допросил множество жителей деревни Монтайю и ее окрестностей. Его дотошный труд стал бесценным источником для французского историка Эммануэля Ле Руа Ладюри («Монтайю, окситанская деревня (1294–1324)», 1975 год). Одна из «подопечных» Фурнье — крестьянка Од Форе как-то призналась своей знакомой (а потом была вынуждена признаться инквизитору), что утратила веру в реальное присутствие тела и крови Христовых в евхаристических дарах (этот догмат, провозглашенный всего за столетие до того, вызывал сомнения и у многих клириков) и вообще веру в Бога («non credere in Deum»). Правда, ее слова, как следует из контекста, означают не то, что она перестала верить в реальность Бога, а то, что она утратила на него упование.

Были и те, кто шел еще дальше. В 1555 году в венецианскую инквизицию — в надежде на обещанное папой Юлием III прощение тем еретикам, которые разоблачат себя сами, — пришел повиниться живший в городе неаполитанский юрист по имени Джулио Басалу. Он рассказал, как от сомнений в бессмертии души скатился к полному безбожию, и без всякого научения со стороны отверг любую форму религии, будь то христианская, иудейская или какая-либо еще: «Я смеялся над всем… и отрицал мессу, крещение, миропомазание, церковные установления, все таинства и сотворение мира. Я потешался над Моисеем и пророками, над Давидом и всей библейской историей и говорил, что во всякой религии, не только в христианстве, есть чудеса, и что Христос был просто добрым человеком, который учил, как правильно жить. И я говорил, что сожительствовать с женщиной вовсе не грех и над всем насмехался».

Похожие высказывания в раннее Новое время мы «услышим» по всей Европе. В 1697 году 18-летний ювелир из Венеции Дарио Дория будто бы заявил: «Когда я умру, все умрет, и ничего больше нет, как у скотины… Что такое Бог? Я не верю в Бога и не боюсь его. Нет никакого Бога». А вот что в 1635 году утверждал Брайан Уокер из Дарема в Северной Англии: «Я не верю в то, что есть Бог или дьявол; и не поверю я ничему, кроме того, что увижу собственными глазами». Как подчеркивает в недавнем исследовании Жан-Пьер Альбер, многие вольнодумствующие простецы Средневековья и раннего Нового времени отвергают истины, которые им проповедовала церковь, ссылаясь на истины повседневного опыта: родив Иисуса, Мария утратила девство; евхаристический хлеб, что бы ни говорил священник, остается хлебом, а вовсе не превращается в тело Христово; трупы умерших гниют в земле, и невозможно поверить в то, что их сгнившие части вновь в конце времен соберутся в целого человека и так далее.

Однако тут есть еще один важный момент. Стремясь искоренить любые плевелы ереси, борясь с суевериями и мечтая превратить невежественных (по меркам образованного клирика) мирян в благочестивых и послушных сынов церкви, инквизиторы, видимо, сами порой превращали невоздержанных на язык прихожан в еретиков и даже безбожников. Дело не в том, что преследование ожесточает сердца, а страх перед наказанием усиливает антиклерикальные чувства. Просто вопросы, которые обвиняемые слышали от инквизитора, заставляли многих из них задуматься о материях, которые раньше им просто бы не пришло в голову обсуждать. Многие построения (о Боге, Троице, Деве Марии, таинствах, мире ином), которые приводили в ужас хранителей ортодоксии, на деле могли быть не давно сформулированными убеждениями, а результатом богословского бриколажа — попытками простецов, не слишком подкованных в христианской догматике, выпутаться из ловушки, поставленной любознательным инквизитором.

Мельник-аверроист?

Наверное, самый известный из таких вольнодумствующих — и действительно убежденных в своем вольнодумстве — простецов раннего Нового времени — Доменико Сканделла по прозвищу Меноккио. Мельник из Фриули, чьи следы обнаружил в архиве итальянский историк Карло Гинзбург («Сыр и черви», 1976 год), был сожжен в 1599 году, за год до Джордано Бруно. Меноккио охотно — что и привело его к гибели, — рассказывал о своих убеждениях, в которых антиклерикализм сочетался с проповедью веротерпимости («…кто родился христианином, тот хочет оставаться христианином, но кто родился турком, тот турком и хотел бы остаться») и радикальным материализмом.

Он отрицал, что Иисус был сыном Божьим и что он мог появиться на свет непорочно. Отцом Христа, на взгляд Меноккио, был Иосиф, а родился он самым обычным способом, так как никто никогда не видел, чтобы девственницы рожали. Он утверждал, что, когда умирает тело, умирает душа, и что ад — это поповская выдумка, а настоящая преисподняя — это жизнь бедняков (при этом он, парадоксальным образом, признавал действенность индульгенций и заупокойных молитв).

Хотя Меноккио был жадным читателем, он все время напоминал, что никто его ничему не учил и он до всего дошел своим умом. Пытаясь объяснить, как простой, пусть и совсем нетипичный, мельник выстроил столь необычную для его времени философию, Карло Гинзбург предположил, что дело не только в книгах, которые к нему попадали, или в отзвуках протестантских идей, а в крестьянском материализме, через который он пропускал прочитанное: «На языке, неотделимом от христианских, неоплатонических, схоластических систем мысли, Меноккио пытался выразить идеологию примитивного, инстинктивного материализма, выработанную поколениями его крестьянских предков».

Однако по поводу предков как раз есть сомнения. Многие критики возражали Гинзбургу, что взгляды Меноккио слишком похожи не на «крестьянский материализм», а на отзвук натурфилософских идей падуанских аверроистов, которые, благодаря книгопечатанию и переводам с ученой латыни на итальянский, могли стать известны пытливому самоучке.

Аверроизм, то есть интерпретация Аристотеля в свете комментариев, сделанных в XII веке арабским философом Аверроэсом (Ибн Рушдом), — один из главных источников если не средневекового атеизма, то уж точно средневекового скептицизма по отношению к христианскому откровению. Аверроисты — в Париже XIII века или в Падуе XIV–XVI веков — утверждали, что индивидуальная душа смертна и что мир не сотворен в начале времен, а вечен. Их учение, которое церковные власти, как это произошло в Париже в 1270 и 1277 годах, периодически осуждали и цензурировали, было не в самых простых отношениях с католической ортодоксией.

Защитной грамотой для аверроистов стал концепт «двойной истины». Выводы философии (то есть разума, воплощенного в Аристотеле) порой вступают в противоречие с истиной, явленной в откровении. В этих случаях подобает признать противоречие и выбрать сторону откровения, поскольку оно даровано Богом. Хотя идея «двойной истины» на первый взгляд защищает церковную доктрину от критики со стороны философии, на деле она создает для разума нишу, в которой тот мог исследовать природу, не боясь порой выйти за рамки, заданные ортодоксией. Натурфилософия аверроистов, не отрицая Бога-творца, вытесняет его на обочину и концентрируется на исследовании вторичных причин, которые объясняют не только обычный ход природных процессов, но и редкостные явления, обычно зарезервированные за категорией чуда.

Однако спор об истоках идей Меноккио не сводится к тому, действительно ли конкретный мельник дошел до крамольных мыслей своим умом или вычитал их из книг. Да и, как напоминает Карло Гинзбург, читатель — не губка, впитывающая прочитанное. Его взгляд по определению избирателен и уж точно перетолковывает вычитанное на свой лад. Случай Меноккио — и тем более таких «персонажей» инквизиционных досье XIV века, как Од Форе или Гимет из Орнолака, — показывает, что скептицизм в делах веры рождался не только «сверху», в среде увлеченных античностью интеллектуалов, но и «снизу», без всякого влияния книг или под косвенным влиянием с их стороны. Некоторые простецы, видимо, отвергали системообразующие истины христианства, в которые были обязаны верить, поскольку те слишком явно противоречили их повседневному опыту, а те, кто их проповедовал, жили совсем не так, как требовали того сами.

Верующие атеисты

Английский теолог-пуританин Томас Берд в своем «Театре Божьего правосудия» (1597 год) упоминает некоего джентльмена из Беркшира, который вел настолько распутную жизнь, так предавался разврату и атеизму, что, когда у него родился сын, якобы задумал наречь его при крещении Вельзевулом.

Слово «атеист» (от греческого ????? — «безбожный») возникает в словаре европейцев лишь на рубеже XV–XVI веков. Оно было не выдумано, а воскрешено — в древнегреческом, а потом в классической латыни его использовали для порицания тех, кто отрицал существование почитаемых полисом или империей божеств либо отказывался их почитать и попирал моральные нормы (= если Юпитера нет, то все позволено). Языческие римские авторы обвиняли в атеизме иудеев и христиан, христиане — не признающих библейского Бога язычников.

Cтремясь доказать, что во времена Рабле атеисты, возможно, были, а атеизма не было, Люсьен Февр некогда настаивал на том, что в полемическом словаре XVI века слово «атеист» было прежде всего ругательством (= еретик, ниспровергатель основ, человек без стыда и совести) и не несло того современного смысла, который мы в него склонны вчитывать. Если около 1550 года во Франции кого-то хотели обвинить в вольнодумстве и аморализме, на него навешивали ярлык «атеиста», как в 1900 году его бы назвали «анархистом», а в 1930 году — «коммунистом».

Действительно, обвинения в атеизме были в XVI веке расхожим полемическим орудием. Во времена религиозных («холодных» и «горячих») войн, охвативших Европу, католики обвиняют в атеизме протестантов, протестанты — католиков, а пламенные верующие из обоих лагерей — своих умеренных единоверцев, отлынивавших от воскресной мессы или спасительной проповеди, и тем более «капитулянтов», пытающихся остаться над межконфессиональной схваткой.

Descent of Christ into Limbo, c. 1475. Bartolome Bermejo

Однако, как подчеркивает британский историк Дэвид Вуттон, у слова «атеист», помимо бранного, было и конкретное значение, пусть и не полностью совпадающее с современным. Чтобы прослыть атеистом (как в глазах католиков, так и в глазах протестантов), не обязательно было отвергать Бога — было достаточно поставить под сомнение провидение, бессмертие души, загробное воздаяние, ад и рай — то есть веру в высшую справедливость и божественный порядок, которые воспринимались как трансцендентный фундамент нравственности и основа всех человеческих установлений. Считалось, что отрицание провидения или бессмертия души неизбежно ведет к отрицанию Бога, а интеллектуальный скептицизм и сомнения в истинах веры — к аморализму. «Практический» атеист — это тот, кто, возможно, на словах признавая реальность Бога, живет так, словно бы его не существовало.

Критики обвиняли атеистов в том, что те сводят религию к человеческому изобретению и видят в ней, прежде всего, инструмент управления обществом. Это обвинение — если считать его обвинением — не было лишено оснований. Просто не все, кто подчеркивал политическую пользу религии, из этого заключали, что «несть Бога». Однако дорога для этого вывода была открыта. Еще в XIV веке Марсилий Падуанский — политический философ на службе империи, которого вряд ли стоит подозревать в безбожии, — писал в своем «Защитнике мира»: «Большинство религиозных конфессий обещает, что в иной жизни добрые люди будут вознаграждены, а злые наказаны. Это верование принимается без доказательства, но оно весьма полезно, так как побуждает граждан сохранять спокойствие и соблюдать правила личной нравственности».

В начале XVI века падуанский аверроист Пьетро Помпонацци пошел по тому же пути чуть дальше: если вера в бессмертие души полезна для поддержания общественной морали, это само по себе не доказывает, что загробное воздаяние действительно существует. Вера в божественный порядок может служить фундаментом нравственности, даже будучи ложной. Как предполагает Дэвид Вуттон, многие атеисты-интеллектуалы раннего Нового времени скрывали свои воззрения не только из страха, но и потому, что считали религию необходимой основной социальной жизни, а собственное неверие — тайным знанием, предназначенным лишь для избранных.

Непубличная истина: эзопов язык и самиздат

Для истории религиозного скептицизма и неверия важно не только то, какие высказывания о церкви, душе или Боге были мыслимы или немыслимы в ту или иную эпоху, но и то, где они могли или не могли прозвучать, где были приемлемы или неприемлемы.

Как подчеркивает французский историк Жан-Пьер Кавайе, в различных пространствах границы приемлемого/неприемлемого проходят по разной траектории, а время меняет не только их очертания, но и конфигурацию самих пространств. Одно дело — богоборческие споры за стаканом вина в таверне, другое — университетский диспут или речь в ученом собрании; одно дело — анонимная рукопись, циркулирующая в узком кругу единомышленников, другое — печатный текст, прошедший цензуру и выпущенный (допущенный) в публичное пространство.

Судя по инквизиционным материалам с разных концов Европы, которые сохранили лишь ничтожную часть реально звучавших крамольных словес, в веке в повседневной коммуникации выпады в адрес церкви, религии и Бога были не так уж редки. Например, в 1692 году в венецианскую инквизицию поступил донос на слугу по имени Пьетро Ормезини, который в таверне убеждал других посетителей, что ада не существует, что подлинный ад — это жизнь в домах бедняков, где детям нечего есть, а если монахи и утверждают обратное, то лишь для того, чтобы мы себя хорошо вели.

В письменной культуре прямую критику в адрес центральных догматов христианства или церковной монополии на истину мы встретим лишь в анонимных сочинениях, которые циркулировали в пределах микросообществ вольнодумцев. В печатных текстах, выходивших в свет с указанием автора, антицерковные или антирелигиозные выпады, по понятным причинам, облекались в форму иносказания. Границы приемлемого зависели также от жанра текста. Одно дело — систематический трактат, где истина формулируется прямо (а значит, крамола видней и опасней), другое — диалог или пьеса, где сокровенные мысли автора скрываются за ширмой вымысла и многоголосием персонажей. Они позволяют прозвучать мыслям, которые в ясной и дидактической форме тотчас же спровоцировали бы скандал или попросту привели бы автора на костер.

В Средневековье явно было больше религиозных скептиков, а то и вовсе неверующих (в том смысле, какой этому слова придавали в раннее Новое время, а порой и в его современном значении), чем кажется на первый взгляд. Однако, в отличие от опыта смены веры — скажем, при переходе из католической ортодоксии в одну из ересей или обратно, — опыт неверия или разочарования в Боге по определению был не коллективен, а индивидуален. Это опыт одиночек, каждый из которых не веровал по-своему, или, возможно, крошечных групп, которые не оставили после себя трактатов и манифестов. Лишь в раннее Новое время, в период «холодных» и «горячих» войн между католиками и протестантами, радикальный (а)религиозный нонконформизм постепенно вырабатывает свой язык и свой коллективный опыт